Читать онлайн книгу "Затонувший гобой: Антология английской, французской и бельгийской поэзии XVIII, XIX и XX веков"

Затонувший гобой: Антология английской, французской и бельгийской поэзии XVIII, XIX и XX веков
Евгений Юрьевич Шешин


В предлагаемой вниманию читателя антологии собраны, главным образом, творения тех поэтов, чьи имена широко известны. Таковы, например, сонеты Бодлера из знаменитой книги «Цветы зла» или Медитации Ламартина. Но не только лауреаты и любимцы составителей школьных хрестоматий представлены в этой сравнительно небольшой по объему книжице. Жорж Роденбах и Барбе д"Оревильи, Уильям Коллинз и Жерар де Нерваль! Читателей ждет немало открытий в бескрайнем море европейской поэзии!Приятного чтения.





Затонувший гобой: Антология английской, французской и бельгийской поэзии XVIII, XIX и XX веков



Переводчик Евгений Юрьевич Шешин



© Евгений Юрьевич Шешин, перевод, 2021



ISBN 978-5-0053-3160-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero




Поэтическая карта Европы


Одна из наиболее полных антологий западно-европейской поэзии на русском языке открывается весьма интересными размышлизмами советского поэта-песенника Роберта Ивановича Рождественского (1932—1994). Он писал это в середине 70-х :



«Давайте попробуем представить себе поэтическую карту Европы. То есть давайте вспомним всех более или менее значительных поэтов, живших (или живущих) на Европейском континенте. Только объединим их по языкам и странам. В общем-то, такую карту представить себе можно. Правда, я не знаю, как на ней обозначать поэтов. Может быть, кружочками – как города? Маленький кружочек – небольшой поэт, кружочек побольше – и, соответственно, поэт позначительней. Совсем крупный кружок (нечто вроде столичного города) – огромный поэт. Но, во-первых, Европа тогда окажется сплошь забитой кружочками – маленькими, средними, большими и огромными. Сплошные города будут на поэтической карте этого континента. Для селений и хуторов не хватит места. И для полей не хватит, и для лесов. Одни города. А во-вторых, выйдет, что в большинстве европейских стран появится сразу несколько столиц. Заранее скажу, что споры, какая из этих столиц значительнее, какая из них представительнее и ярче, будут бессмысленными… Можно пойти по другому пути и условно обозначить самых великих поэтов так, как на географических картах обозначают вершины гор. Но тогда в Европе не останется равнин, и современный Непал со всеми своими Джомолунгмами будет выглядеть – по сравнению с такой Европой – просто холмистой местностью. Этим я ничуть не хочу как-то принизить поэзию других континентов. Нет, там вполне достаточно своих гигантов, своих вершин. Я только хочу сказать, что Европе повезло с поэзией.»[1 - В кн: Западноевропейская поэзия XX века \ БВЛ, Серия третья, Т.152. – М., «Художественная литература», 1976]



Спору нет: с поэзией Европе действительно «повезло». Вот только неуклюжие мегаломанские фантазии преуспевшего «шестидесятника» неприятно корреспондируют, спустя почти полвека, с тем усиливающимся в наши дни стремлением расти ввысь и вширь на пустом месте, которое с неизбежностью ставит мир на грань гуманитарной катастрофы. Эти фантазии можно даже обозначить, прибегая к современному лексикону, как идеологически токсичные, несущие в себе и через десятилетия мощный заряд антигармонии и безнадежно далекие от понимания тонких метафизических материй поэтического творчества и существа «дела» поэта вообще! Каковы же эти «тонкие материи»? И в чем заключается предназначение поэта? Ведь совершенно очевидно, что поэт, в его нынешнем многообразии личин, произошел, – как результат своеобразной эволюции (которая кому-то может показаться и деградацией), – от Жреца. Такого Жреца рисует например Дж. Фрэзер в своей «Золотой ветви». Углубляться в эту прославленную книгу здесь совершенно ни к чему, однако использовать, в метафорическом смысле, образ REX NEMORENSIS в качестве прототипа того в общем-то несчастного существа, которым становится поэт индустриальной и особенно пост-индустриальной эпох, нам представляется вполне правильным и уж во всяком случае такое представление ничем не хуже уподобления поэтов фантастическим горам, будто бы низводящим до статуса «холмов» величайшие вершины Непала!

Оставим в стороне многочисленные ответвления и ещё более многочисленные толкования этой легенды о Жреце Дианы Лесной. Перед нами только сам Жрец – как прототип, Озеро – как издревле бесспорно священное место у множества народов (место, где, по выражению Тютчева, «былое чудно веет обаянием своим») и как древнейший символ очищения и той отражающей Явь границы, которая отделяет каждого из нас от «зазеркалья» богов и духов. Известно, что египтяне создавали искусственные озера вблизи своих храмов для совершения обрядовых омовений, а в иероглифике изображение озера означает тайну. Инки также считали озера священными, ведь, согласно их древнейшим верованьям, первые люди появились на Земле из озера Титикака. В этом же озере инкское божество Виракоча создало и небесные светила. Удивительно тонко эту атмосферу таинственности, окружающую озера, выразил Н. Заболоцкий:



Опять мне блеснула, окована сном,

Хрустальная чаша во мраке лесном.

Сквозь битвы деревьев и волчьи сраженья,

Где пьют насекомые сок из растенья,

Где буйствуют стебли и стонут цветы,

Где хищная тварями правит природа,

Пробрался к тебе я и замер у входа,

Раздвинув руками сухие кусты.

В венце из кувшинок, в уборе осок,

В сухом ожерелье растительных дудок

Лежал целомудренной влаги кусок,

Убежище рыб и пристанище уток.

Но странно, как тихо и важно кругом!

Откуда в трущобах такое величье?

Зачем не беснуется полчище птичье,

Но спит, убаюкано сладостным сном?

Один лишь кулик на судьбу негодует

И в дудку растенья бессмысленно дует.

И озеро в тихом вечернем огне

Лежит в глубине, неподвижно сияя,

И сосны, как свечи, стоят в вышине,

Смыкаясь рядами от края до края.

Бездонная чаша прозрачной воды

Сияла и мыслила мыслью отдельной.

Так око больного в тоске беспредельной

При первом сиянье вечерней звезды,

Уже не сочувствуя телу больному,

Горит, устремленное к небу ночному.

И толпы животных и диких зверей,

Просунув сквозь елки рогатые лица,

К источнику правды, к купели своей

Склонялись воды животворной напиться.



Помимо Озера и Жреца нам не обойтись и без собственно Дуба – как священного древа (и не только для древних жителей Альбанских гор).

Моисею, пасшему овец вблизи горы Синай, Бог явился в терновом кусте, а дуб в Библии выступает как символ высокомерия и гордыни (Саул восседает под этим деревом, а Авессалом находит на нем свой конец). Древние греки, напротив, высоко чтили именно дубовые деревья. У жителей Эпира (северо-запад Эллады) был культ Зевса Додонского, а т.н. селлы (жрецы при храме этого божества) поклонялись находившемуся там древнему дубу, по шелесту листвы предсказывая грядущие события. Греки верили, что бог являет себя через дерево. У римлян дуб посвящен Юпитеру, символизируя долголетие и плодородие. Общеизвестно, что жрецы древних кельтов, друиды, целые дубовые рощи превращали в святилища.



Итак, закончив, так сказать, со сценографией, перейдем к содержательной части нашей мистерии. Жрец – не статист древней трагедии, но персонаж, наделенный не просто текстом, а текстом сакральным. Более того, жрецу предписано охранять священный дуб, золотая ветвь (омела) которого послужила пропуском Энею в царство Прозерпины. Позже, во дворце Плутона, герой возложит эту же ветвь поверх двери в Элизиум и получит возможность лицезреть тень Анхиза, своего отца, обнять которую он трижды попытается, но тщетно: отцова тень истает, подобно пустым снам. Сопровождает Энея на его пути в подземное царство мертвых жрица Кум Сивилла. Сакральные тексты древних народов представляют собой (как правило) ритмически организованные гимны. Жрец выступает не только как защитник Дуба (традиции), но и как гимнослагатель. Жреческий дар гимнослагания коренится, как убедительно показал ещё в 1930 г. Вяч. Ив. Иванов:



«в первоначальном импульсе к созданию неизменной и магически-действенной, не благозвучием (в нашем смысле), а нерасторжимым созвучием связанной и связующей волю богов и людей словесной формулы, какою в эпоху, еще чуждую художества, является стих в его исконной цели и древнейшем виде заклинания и зарока.»[2 - См.: Вяч. Ив. Иванов, К проблеме звукообраза у Пушкина]



Вячеслав Иванов дает нам как весьма цельную картину поэтического творчества (на примере А.С.Пушкина), так и точнейшую характеристику поэта вообще как «существа, которого… звуковое пленение и одержание» влечет «к тёмной глоссолалии» (с цитатой из пушкинского стихотворения «Поэт» (1827): бежит он, дикий и суровый, и звуков и смятенья полн, На берега пустынных волн, В широкошумные дубровы…). Здесь нам следует остановиться, поскольку важнейшие вопросы назрели и должны быть поставлены незамедлительно. Вопросы эти суть таковы:



a) действительно ли существует нерасторжимая (имманентная) связь между плененным звуками, ищущим разрешения от этого своеобразного «бремени» поэтом и стихией языка («тёмной глоссолалией», которая антиномически несет в себе и светлое – аполлоническое – начало)?



b) не является ли в таком случае и поэтическое творчество в его исконном виде (свободном от «тридцати трех уродств» мира сего) бесконечной промульгацией этой языковой стихии, – как бы «благой вестью» мира горнего, – а сам поэт, полный «и звуков и смятенья», не выступает ли здесь и как пленипотенциарий творящих вселенских сил, «цесарской властию снабдённый», и как «священная жертва», которую, в свое время, непременно «потребует Аполлон»? (У Пушкина поэт конечно не «жертва», а собственно Жрец, ибо Аполлон требует его «к священной жертве» – нам хотелось лишь напомнить здесь о трагическом конце Орфея, растерзанном менадами).

Пушкин даёт образ поэта очень близкий к тому, которого мы себе представляли как жреца Дианы Арицийской из книги Дж. Фрэзера «Золотая ветвь» :



Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботах суетного света

Он малодушно погружен;

Молчит его святая лира;

Душа вкушает хладный сон,

И меж детей ничтожных мира,

Быть может, всех ничтожней он.



Но лишь божественный глагол

До слуха чуткого коснется,

Душа поэта встрепенется,

Как пробудившийся орел.

Тоскует он в забавах мира,

Людской чуждается молвы,

К ногам народного кумира

Не клонит гордой головы;

Бежит он, дикий и суровый,

И звуков и смятенья полн,

На берега пустынных волн,

В широкошумные дубровы…



Очень важные характеристики: 1) в мире поэт – «малодушен» и «…быть может, всех ничтожней» (Р.И.Рождественский, – сравнивая великих поэтов то с высочайшими горами, то со столицами европейских государств, – либо основательно подзабыл школьную программу, либо намеренно отказался от пушкинской трактовки фигуры поэта). 2) у поэта «чуткий слух», способный улавливать «божественный глагол» (выше мы говорили о поэте как о Жреце, наделенном сакральной речью). 3) поэт (одержимый звуками божественной речи) у Пушкина «горд» (так как, в своем аполлоническом служении, не склоняет головы перед недолговечными кумирами толпы – «тоскует он в забавах мира»). Но как проявляется «божественный глагол»? Как происходит рождение звукообраза через «акт поэтического творчества»? Вновь обратимся к статье Вяч. Иванова:



«Закрепление начальной стадии этого акта дало бы мгновенные снимки чистой глоссолалии, или подлинной (а не искусственно построенной и, следовательно, мнимой, как у футуристов соответствующего толка) „заумной речи“, редкие примеры которой мы имеем в записях экстатического обрядового гимнотворчества. Связанная с определенным языком общностью фонетического строя, эта членораздельная, но бессловесная звукоречь являет собою потуги родить в сфере языка слово как символ „заумного“ образа – первого, вполне смутного представления, ищущего выкристаллизоваться из эмоциональной стихии. Тот факт, что поэтическое творчество начинается с образования этих туманных пятен, свидетельствует, что поэзия – поистине „функция языка“ и явление его органической жизни, а не механическая по отношению к нему деятельность, состоящая в новых сочетаниях готового словесного материала: поэт всякий раз филогенетически повторяет процесс словорождения, и прав Шопенгауэр, утверждая, что истинный стих изначала заложен в самой стихии языка.»



В своей оценке исканий современных ему футуристов, в своем противопоставлении «подлинной глоссолалии» и «искусственно построенной и, следовательно, мнимой» Вяч. Иванов являет себя «на высотах познания» – в привычно-белоснежных apex et laena аполлонова фламина – неутомимым поборником классической ясности, трагической фигурой, подобно волошинскому Рэдону печально созерцающей оборвавшиеся «последние концы нитей своего искусства <…> и ничего впереди – это предел одиночества»[3 - М. Волошин, Одилон Рэдон. – Впервые: «Весы», 1904, №4, С.1—4]. Но тогда как у Волошина Редон «в его земном воплощении – только иссохшие уста, через которые Вечность шепчет свои воспоминания», Вячеслав Иванов, в жреческом своем облачении, вовсе не шепчет, но вполне отчетливо провозглашает, задолго до современных нам толкователей постмодернизма, необходимость осознания и преодоления кризиса залосневшей узуальности, её обветшалости, тяготеющей к эпатажу, к «зауми», к новому языку, подобно наводнению сметающему всё на своём пути, неведомо куда уносящему и почерневшие обломки архаики, и эфемеридами канувшие в его мутных водах неологизмы!

Как, в самом деле, жаль, что Вяч. Иванов не сумел под должным углом рассмотреть в апреле 1904 года статью в «Весах» своего младшего сотоварища Максимилиана Волошина! – «Максимильяна» – как тот подписался однажды, – в своем сонете, от «голых берегов сожжённых гор» посланном на Башню в апреле 1907, – аккурат три года спустя помянутой публикации в «Весах», – с инкрустированным в текст греческим приветом – ?????! Ведь прочти Иванов волошинскую статью не как аполлонов фламин, а «священныя одежды совлачившись», это самое ????? наполнилось, быть может, и новым смысловым оттенком: это мог быть уже тогда, в апреле 1907 года, «привет», связующий двух опередивших свое время «постмодернистов», двух пришельцев из будущего, говорящих на том самом «новом языке», которого «фламин Аполлона» окрестил «заумной речью»! Волошин явно восхищался Ивановым. Вот его описание «мудрого Вячеслава»:



«В глазах его пронзительная пытливость, в тенях, что ложатся на глаза и на впалости щек, есть леонардовская мягкость и талантливость. Длинные волосы, цветочными золотистыми завитками обрамляющие ровный купол лба и ниспадающие на плечи, придают ему тишину шекспировского лика, а борода его подстрижена по образцам архаических изображений греческих воинов на древних вещах.»[4 - М. Волошин, Александр Блок. Нечаянная радость. – Впервые: «Русь», 1907, №101, 11 апр.,С. 3]



Но почему для нас так важна статья М. Волошина о Редоне? Да потому что в ней присутствует в явном виде это самое постмодернистское «остранение», которого как раз и не хватало плененному глоссолалией «жрецу», чтобы, освободившись от священных одежд, избавиться и от залосневшего жреческого мелкотемья, посвятив себя одной лишь заслуживающей серьезного внимания теме – теме Смерти: ведь именно смерть стала главным событием в творческом наследии постмодернизма, ведь именно Её личины – смерть героя, смерть автора, смерть языка, иерархий, «человеческого слишком человеческого», и.т.д., – отражаются и преломляются до бесконечности в веющей вечным покоем зеркальной глади самотворящегося Не-бытия. Человек моря Волошин всё это умел тонко прочувствовать. Вот отрывок из упоминавшегося сонета-послания Вячеславу Иванову:



Я здесь расту один, как пыльная агава,

На голых берегах, среди сожжённых гор.

Здесь моря вещего глаголящий простор

И одиночества змеиная отрава.



А вот – также вполне постмодернистский – финальный аккорд статьи Вяч. Иванова о звукообразе у Пушкина:



«Подведем итог нашим наблюдениям. Символы „змеи“, „смерти“, „мести“ проходят перед нами как разные лики единой сущности – „воспоминания“, и утверждение их существенного единства, их внутреннего тождества раскрывается как глубочайший смысл, коренная „идея“ потрясающей исповеди: воспоминание – смертельно язвящая змея, больная совесть – жертва загробной мести. Звуковое развитие, изображая последовательность душевных состояний, оказывается в то же время и развитием понятий. Самое внутреннее и духовное в сердечном опыте, породившем поэтическое творение, отпечатлелось на самом внешнем и чувственном в составе этого творения, на его звучащей плоти. Форма стала содержанием, содержание формой: такова полнота художественного „воплощения“. „Образами мыслит поэт“, – говорили нам; прежде всего он мыслит – звуками.»



У Волошина море – «вещее», «глаголящий простор», и сам протагонист остранен до крайнего предела остраненности – «Я здесь расту один, как пыльная агава,/На голых берегах, среди сожжённых гор.» Именно этой остраненостью дышит и каждая строка его статьи о Редоне:



«Его чувства так тонки, что впечатления жизни переходят предел боли, предел ощущаемого – у него нет вкуса к действительности. Он видит сквозь ощущаемую эпидерму природы. Его рисунок так же груб и не оформлен, как стиль Достоевского. Это то же самое пифическое презрение к слову, презрение к орудию выражения. Но в его каменных лицах и деревянных торсах инкрустированы кусочки живого мяса, пылающие всем внешним воплощением духа. В каждом рисунке Редона есть ужас живого тела, сросшегося со скалой. Из-под черных фонов его литографий всегда шевелится целый мир невоплощенных форм. С точностью импрессиониста он заносит на свои доски вихри довременного хаоса. В каждом рисунке Редона есть бездонные колодцы, из которых одна за другой выплывают безымянные и бесчисленные формы… Шевелящийся хаос – это единственная реальность Редона. Бесконечная скорбь Познания – это его лиризм. Тонкая веточка лавра тихо приближается к голому черепу человека-куклы. И голова с грустной покорностью склоняется перед ней. Это – Слава. Среди шепчущих и тихо мерцающих болот на тонком стебле осоки рассекается странный самосветящийся цветок: голова Человека-Пьеро.»



Море у Волошина несомненно является священным местопребыванием предвечной глоссолалии – той самой, которой пленен поэт у Пушкина, «дикий и суровый», поскольку дика и сурова стихия его влекущая. Эта стихия поющими снами своими навевает прозрение поэту-духовидцу:



Дрожало море вечной дрожью

Из тьмы пришедший синий вал

Победной пеной потрясал,

Ложась к гранитному подножью,

Звенели звёзды, пели сны…

Мой дух прозрел под шум волны!



Именно благодаря морю Волошин уже в 1904 году так близко подошел к постмодернистской эстетике, ведь творческий метод постмодернизма, его «труды и дни», можно представить посредством аллегории: Море, «шевелящийся хаос», «глаголящий простор», «труды и дни» которого текут, без начала и без конца, в совершеннейшем приятии не различая и остраненно замыкаясь на самое себя. Остранение и преемственно-безразличная инклюзивность – вот две характерные черты эстетики постмодернизма, две координатные оси, в которых замыкается самотворящая функция, стремящаяся к своему пределу – к названному несуществующему! Функция поэта, таким образом, и состоит в назывании несуществующего существующим, точнее в вызывании (ex nihilo) к жизни, – в акте вокативного творения – et vocat ea, quae non sunt, quasi sint (Rom., 4.17). В философском смысле чистое ничто и чистое (неразличенное) бытие суть одно и то же. Их взаимо-действие-перетекание рождает из ничего нечто, т.е их неразличенное единство есть становление посредством разности, причем ничто всегда наличествует в конкретном нечто: это ничто совсем не блаженное и совсем не мучительное, оно – безразлично-инклюзивно. Такое Ничто и есть конечная цель постмодернизма.

Но что означает или может означать становление из ничто в нечто? Здесь мы вплотную подошли к понятию экфрасиса, которое, наряду с остранением, следует считать основополагающим в эстетике постмодернизма. Понятие экфрасиса напрямую связано с постижением непостижимого, выражением невыразимого и, следовательно, достижением недостижимого. Стало быть экфрасис есть не просто многоаспектная дескрипция и репрезентация, но, так сказать, оживающая картина бытия (или джойсовское work in progress) главной качественной характеристикой которой является зримость. Здесь уместно будет вспомнить, что и в восприятии Гёте живительная прохлада предвечного и общемирового проникает в сердце творческой и созерцательной натуры именно так – «чрез око» (Und durch’s Auge schleicht die K?hle (1827)).



Но оживающая картина бытия заключена здесь в художественную форму, представляя собой в конечном счете произведение искусства разной степени открытости/закрытости. Вот уже мы и подходим к самому последнему пункту: дальше начинается лишь выстраивание специальной стратегии автора, который, не будем забывать, умер, а читатель становится (или не становится) участником своеобразной сделки: например произведение, намеренно незавершенное, как бы провоцирует читателя к завершению. В качестве примера одного из наиболее провокативных/открытых в отношении к читателю произведений мировой литературы приведем «Тристрама Шенди», за бесхитростным прочтением которого должно непременно воспоследовать и критическое, представляющее собой уже прочтение-толкование, иначе говоря – со-творческое дополнение неполного и достраивание недостроенного – с бонусом (от Р. Барта) в виде неограниченного (для участников сделки) смыслообразования..



2.



Если вернуться к оставленной нами на время «поэтической карте Европы», то она, по нашему скромному мнению, в первую голову долженствует поразить всякого взглянувшего на неё не в горделивом самолюбовании вознесшимися горами-городами, а полным отсутствием границ, так как главенствующей характеристикой поэта с древнейших времен является как раз устремленность за пределы сложившихся сегрегаций – «как в песне Рюккерта» (по выражению Теофиля Готье) – порвав опутавшие его (как бодлеровского альбатроса) «невидимые сети» :



Des ailes! des ailes! des ailes!

Comme dans le chant de Ruckert,

Pour voler l?-bas, avec elles.

Au soleil d’or, au printemps vert!



(Th.Gautier, Ce que disent les hirondelles)



Этой характеристикой мы и руководствовались при составлении данной антологии. Гражданином какой конкретно европейской державы или жителем какого города/поселения являлся тот или иной выбранный нами поэт является для нас второстепенным и малосущественным, ведь на нашей поэтической карте поют свои сны без начала и без конца лишь волны предвечного Океана, а поэтов в таком случае лучше было бы сравнить, забыв на время о Жреце озера Неми, не с городами и горами Р. Рождественского, а с мореплавателями О. Мандельштама, бросившими, каждый в свой роковой час, запечатленные для будущих поколений бутылки. Кстати сказать, то стихотворение Боратынского, о котором говорит Мандельштам, сравнивая поэтов с мореплавателями, вполне могло бы послужить эпиграфом к нашей антологии. Но мы приведем это стихотворение здесь, дабы избежать излишних кривотолков относительно масштабов дарований избранных нами западноевропейских поэтов:



Мой дар убог, и голос мой не громок,

Но я живу, и на земли мое

Кому-нибудь любезно бытие:

Его найдет далекий мой потомок

В моих стихах; как знать? душа моя

Окажется с душой его в сношеньи,

И как нашел я друга в поколеньи,

Читателя найду в потомстве я.

<1828>



Мандельштам подметил ещё одну очень важную вещь: «чувство провиденциального», которое охватывает «нашедшего бутылку»:



«Читая стихотворение Боратынского, я испытываю то же самое чувство, как если бы в мои руки попала такая бутылка. Океан всей своей огромной стихией пришел ей на помощь, – и помог исполнить её предназначение, и чувство провиденциального охватывает нашедшего.»[5 - О. Мандельштам, О собеседнике. – Впервые: «Аполлон», 1913, №2, С.49—54]



Действительно: не раз и не два отмечали мы присутствие того же самого – «провиденциального» – если не чувства, то, скорее, невидимого собеседника, из глубины лет/веков мгновенно приблизившегося к нам и почти воплотившегося. И было действительно чувство – того, что это приближение есть и как бы изволение свыше – услышать свой голос воплощенным в другом языке! Так постепенно сложилась – со-изволилась – эта книга.



    Е.Ш.
    Декабрь 2020




Из французской и бельгийской поэзии





Шарль Юбер Мильвуа / Charles Hubert Millevoye (1782 —1816)





Падение листьев

(Из Мильвуа)


Всю землю выжелтила осень
Листвой опавшею в лесах.
Умолк сладкоголосый птах:
Меж голых веток – неба просинь.
Долины житель умирал,
Цвет юности едва завидев,
В дубраве сумрачной вздыхал,
Жестокий рок возненавидев:
«Прощайте, милые дубы.
Уж нету сил… я умираю.
Как лист валящийся – судьбы
Печальный знак – конец свой знаю.»
Оракул грозный возгласил:
«В последний раз пред ним желтеет
Листва: страдальца час пробил,
Вокруг могильный мрак густеет.
Угасший огнь вновь не взыграет,
Увянет юность – так в лугах
Трава нескошенная вянет;
Так от мороза погибает
Лоза на брошенных холмах.»
«Я умираю! Хлад могилы
Лица коснулся моего.
Весна, расцветшая вполсилы,
Зимой вернулась для чего,
Куст чахлый разом уничтожив?
Осталось несколько цветов —
Они не принесут плодов,
Убранство гроба приумножив!
Слетай, слетай, последний лист!
Под ветра ледяного свист
Укрой на время путь печальный
От взора матери моей,
Чтобы не знать до срока ей,
Где сына ждёт приют прощальный.
Но если на закате дня
Придёт оплакивать меня
Моя любовь, вуалью чёрной
Мадонны бледный лик укрыв,
Разбудит тень мою порыв
Пускай – листвы неугомонной.»
Назавтре, к ночи, отлетела
Его бессмертная душа.
Туда, где сына лишь могила,
Мать каждый вечер не спеша,
Шла, палою листвой шурша…
Любимая не приходила.

    Cuvres compl?tes de Millevoye, Texte еtabli par de Pongerville, Librairie de Ladrange, 1837 (Tome premier, p. 30—34).



Альфонс де Ламартин / Alphonse de Lamartine (1790 – 1869)





Одиночество


Как часто я, с последними лучами
Взобравшись на гору, сажусь под дубом сим:
Картин изменчивых чредою под ногами
Равнина взорам открывается моим.

Здесь пенные валы поток ворчливый,
Меж тёмных берегов змеяся, вдаль влечёт.
Там озеро восход неторопливый
Звезды встречает плеском сонных вод.

Хотя верхам вон тех холмов лесистых
Последний солнца луч вечор ещё дарит,
Царицы нощной колесница, – мглистых
Во облацех, – край неба уж сребрит.

Стрелы готичной звон ли колокольный
В последних звуках дня вдаль над землёй плывёт.
Его заслышав, странник богомольный
Вблизи селенья замедляет ход.

Но, хладную, восторгами былыми
Картинам милым душу не пленить,
И солнцу, что восходит над живыми,
Тень неприкаянну, увы, не воскресить.

С холма на холм взор тщетно мой блуждает:
Вот – юг, вот – аквилон, аврора и закат.
Я говорю: «Меня не ожидает
Здесь ни толика юности услад.»

Что долы мне? что хижины с дворцами? —
Их для меня очарованья след простыл.
Безлюдно всё теперь под небесами —
Ужель природе человек не мил?!

Восходит солнце или же заходит,
Не изменяя курса своего —
Что солнце мне? Впустую дни проходят.
От них не жду уж боле ничего.

Очам моим предстали б лишь пустыни,
Когда бы я свершил за солнцем круг.
Не надо мне от жизни благостыни —
Щедрот вселенной, обретённых вдруг!

Но, может быть, есть место, где иные
Иное солнце освещает небеса, —
Душе, оковы сбросившей земные,
Там давних грёз явилась бы краса!

Там идеал, в юдоли безыменный,
Она б по имени смущённо назвала.
Там, родника упившись влагой пенной,
Любовь и веру снова обрела!

Ах, если бы, – Авроры колесницей
Несом, – лик смутный твой вдали увидел я!
Здесь на земле в изгнании томится, —
Чужая ей во всём, – душа моя.

Когда с дерев валится лист последний,
Его долиною уносит ветр ночной.
Ты, Аквилон, меня, как лист осенний,
Прочь унеси во мгле предгрозовой!

    Mеditations poеtiques, 1820 (p. 1—3)



Озеро


Так мы к неведомым и сумрачным брегам
По океану времени влекомы.
Ужель не суждено вовек на якорь нам
Стать в бухте незнакомой?

Ах, озеро! Уж год, свой завершивши круг…
И я близ милых волн опять – как прежде с нею.
Смотри! Сажусь один на камень, где сам-друг
Был с милою моею!

Под кручами тогда стонало так же ты,
Об их бока израненные билось—
У ног возлюбленной, где ветер гнул кусты,
Ты пеною ложилось.

Ты помнишь ли? Вечор здесь плыли мы:
Был слышен только вёсел шум размерный,
О волны бившихся – их тихие псалмы
Столь сладкопевны…

Вдруг зачарованно дремавших берегов
Знакомый голос чуткий сон нарушил;
Сих многократно повторённых эхом слов
Поток лился мне в уши:

«О, Время! Свой полёт для нас останови!
Часы! Замедлите свой бег!
Прекраснейшие дни оставьте для любви,
Ея недолог век!

Здесь горемычные, томясь, взывают к вам —
Для них, для них теките!
Их дней заботы, с горем пополам,
С собой возьмите!

Но тщетно я прошу, – ведь время ускользает, —
Ещё хотя бы миг!
Я ночи говорю: не торопись, но – тает
Дианы лик.

Любить, любить! Летучий счастья час,
Не медлить, наслаждаться!
Нет берегов у времени и бухты нет для нас —
Отплыв, не возвращаться!»

О, время! Неужели с быстротою
Всё с тою же и дни любви летят,
Как дни несчастий, что даны судьбою,
Как дни утрат?

И что! от них нам не останется следа!
Что! Навсегда прошли! Пропали непочаты!
Се время, давши их, берёт их навсегда —
Все без возврата!

Сколь мрачны бездны вечности, небытия!
Что сталось с днями, что они пожрали?
Ответьте же: вернёте ль бурныя
Восторги, что отняли?

Ах, озеро! Немые скалы! Гроты! Лес!
Вас время бережёт, а вы храните
О ночи той, исполненной чудес,
Хотя бы память и – молчите!

Пребудет пусть она с тобою в час покоя,
И в час, когда, гневясь, вздымаешь волны ты,
И там, где пихты чёрною встают стеною,
Нависнув над тобою с высоты.

Пребудет пусть она в зефире ночи нежном,
И в отголосках, берегами повторённых, берегов,
И в той звезде, дрожащей безмятежно
В скоплении миров.

Пусть вздохи камыша, и ветра стон печальный,
И тонкий аромат, что воздухи струили,
Пусть всё, что видим или слышим изначально —
Всё говорит: Они любили!

    Op.cit., pp. 46—49



Жюль Барбе д'Оревильи / Jules Barbey d’Aurevilly (1808 – 1889)





Ненюфары

Баронессе де Б.[6 - Посвящено Франсуазе Эмилии Зоммерфогель (SOMMERVOGEL), баронессе де Бульон, вдове барона Руфин де Бульон (Rufin de BOUGLON). От этого брака у неё было двое детей – Раймон, пехотный капитан, продолживший линию де Бульон, и Мари, которая умерла в 1856 году при родах, в России, будучи замужем за князем Сухово-Кобылиным. Баронессу называли Белый Ангел («l’Ange blanc») и она была дружна с д’Оревильи (они познакомились в 1851 году). В исправленном и дополненном издании 1918 г. стихотворение дано с посвящением A la baronne H. de B. Перепутал ли издатель (или сам Барбэ д'Оревильи) инициалы F и H случайно или никакой ошибки здесь нет и речь идет о другом адресате переводчику неизвестно.]


Ну-ка, синяя птица-краса, спойте романс свой Мадам…

    Сюзанна

«Вы никогда к влюбленной вашей Флоре

«не впустите белейший Ненуфар, который называется…»

    Первое письмо

Прозрачных вод лилеи, ненюфары —
Как снег всплывая из лазурной глубины
На стеблях влажных, – дрёмы сладкой чары
На ложе чистом вы творить должны.
Цветы стыдливости, горды уж слишком вы!
Не срезать вас… вам не прожить и дня
От ваших берегов вдали, увы…
Усните же, вас рвать не стану я!

О, ненюфары, грёзных вод цветы,
О чём вы грезите, клонясь печально долу?
Вы влюблены?.. Ведь от любви – мечты,
И сердце нежное… и ревности уколы.
Но вы, хранимы и лелеемы волной,
Для вас – мечтать, прохладу лишь любя!
И снежной свежестью дыша порой ночной,
Усните же, вас рвать не стану я!

Вод стынущих цветы, о, ненюфары,
Остуда вы для пламенных сердец,
Кто вас укрыл от вод идущим паром,
Когда взошло светило наконец!
В речных скрывайтесь заводях, в туманах,
Под ивами печаль свою тая,
Во имя Господа Грядущего! Осанна!
Нет, никогда вас рвать не стану я!

    Из сборника «Персть» / Poussi?res,
    Alphonse Lemerre [Еditeur], 1897, pp.53—55



В Валони


Ex imo.[7 - Из глубины (лат.)]


Воспоминаний первых саркофаг —
Любимый город, где простился с детством:
Мальчишкой замечтался, сердцем наг, —
Душа пьяна несбывшимся блаженством!
Там… по залитой солнцем мостовой,
Однажды в августе, она передо мной
Прошла… И сердце от волненья застучало
Так, словно выскочить наружу возжелало!
Она прошла… Прелестна? Не сказать!
Здесь называл её дурнушкой олух всякой.
Так кость слоновую с эбеном сочетать, —
Туника белая на чёрном платье, – браком,
Чтоб, словно ваза элегантна, засверкать!

За нею – по пятам! Божественно невинна!
Ей сердце ничего не говорит
О том, кто за спиною – с тенью длинной —
След в след шагать упрямо норовит?!
Кто знает? Ведь Господь, быть может, изваял
Сосуд сей, чтоб Любовью всё лучилось!
Ах, отчего он урною не стал —
Для сердца, что тогда так сладостно забилось!

    Op.cit., pp. 75—77



Жерар де Нерваль / Gеrard de Nerval (1808 – 1855)





El Disdichado


В тенетах брошен мрака я, вдовец,
Принц Аквитанский в башне упразднённой:
Умолкшей лютни звёздный мне венец
И солнце чёрноеТоски неутолённой.

В Гробнице ночи мне верни, Отец,
Море Италии и Позилипп зелёный,
Цветок – отраду горестных сердец,
Беседку, где Лоза сплелася с Розой тёмной.

Амур я или Феб?… Люзиньян иль Бирон?
И на моём челе – лобзанье Королевы.
Я в Гроте видел сны… в волнах плескались девы.

Я дважды переплыл победно Ахерон.
Едва касаясь струн, я лирою Орфея
И вздохи воскрешал Святой, и крики Феи.

    Из цикла Химеры / Les Chim?res,
    Michel Lеvy fr?res, 1856, p. 291



Мирто


Волшбою ли твоей, Мирто, я вновь влеком —
К тем тысячам огней – на Позилипп высокий!
Там лик пресветлый твой забрезжил на Востоке,
И в золоте кудрей синеет гроздь тайком.

Сверкнувших вдруг очей приветный взгляд знаком,
И кубок знаю твой – пьянящий, крутобокий:
К Иакху, павши ниц, взывал я, одинокий, —
Эллады древа став – твой, Муза, сын – ростком.

Я знаю, отчего вулкан вон там вздымился:
Его летучею коснулась ты стопой,
И тотчас пеплом горизонт покрылся.

Поверг во прах весь пантеон скудельный твой
Норманнов дукс[8 - Дукс (лат. Dux, «вождь», «предводитель») – у древних германцев выбираемый во время военных действий предводитель войска, в Средние Века – крупный феодал, ленник короля, позднее – один из высших дворянских титулов Западной Европы, герцог.], но лавр Певца[9 - Публий Вергилий Марон (70 —19 до н.э.)] златой
С Гортензией навек чрез Мирт соединился![10 - «Лавр, тебя я сорву, вас, мирты, свяжу с ним теснее…» (Буколики, II.54)]

    Op.cit., p. 292



Гор


Потряс вселенную трус велий Кнефа-змия[11 - В этом сонете Нерваль обращается к древним космогониям, смело трактуя мифы и наводя мосты между Египтом и Грецией. Хтонической божество Кибелу (Кибебу), культ которой пришел в Грецию из малоазийской области Фригия (территория совр. Турции), поэт отождествил с Венерой Анадиоменой (Выходящей из морской пены). В греческом пантеоне Кибела соответствовала Рее Матери-земле и Матери богов – Theiai Matrei) и перемещалась на золотой колеснице, а не в створке морской раковины. Гор (Хор) – египетское божество неба – солярный сокол (у Нерваля – орел), родившийся от Исиды и Осириса. Почитавшийся в египетских Фивах в образе змея Кнеф (греч. Кнуфис) является одной из ипостасей Гора (Солнца). У Нерваля ядром служит легенда о рождении Гора. Осирис был убит братом (Сет), Исида пеняет покойному за измену с женой брата Нефтидой, от которой родился «страж весов» в царстве мёртвых – Анубис. Причем Нефтида, чтобы сойтись с полюбившимся ей Осирисом приняла облик Исиды. Существует версия: Исида магией воскресила Осириса, чтобы зачать Гора, а потом скрывалась в зарослях папируса, охраняя младенца (до совершеннолетия) от кровожадного Сета.]:
Вспылал былой огонь впослед сего
В очах зеленых матери его…
И в гневе крикнула Осирису: «Блудныя

Угасли страсти – мёртв – уж ледяные
Ветра повеяли во тьму из уст того,
Кто богом был подземья самого,
Чьё царство там, где воют зимы злые.

Орел уж пролетел. Я слышу новый зов.
Кибелы для него надела я покров…
Грядет Осириса возлюбленное чадо!»

И отплыла на ракушке златой.
Нам образ милый доносил прибой.
Под радугой Ирис – небесных стогны градов.

    Op.cit., p. 292—293



Теофиль Готье / Thеophile Gautier (1811— 1872)





Тайные слияния

Пантеистический мадригал


Две глыбы мраморных фронтона
В лазури грезили века:
Их сны скользят по небосклону, —
Над морем, – словно облака.

Слезинок двух об Афродите,
Застывших в перламутре там —
На дне морском – не торопите,
Внемлите смутным их словам.

Времён последнего халифа
Вблизи фонтана розы две,
Насельницы Генералифы,
О грозной спорили вдове.[12 - В оригинале упоминается имя «последнего мавра», эмира Гранады конца Реконкисты, Боабдиля (1459 —1527/33). «Грозная вдова», его мать, Аиша аль Хорр, действительно сыграла ключевую роль в судьбе сына, вопреки воле своего мужа, Абу-ль Хасана Али (ум. 1485) из династии Насридов, желавшего отдать власть в Гранаде двум сыновьям своей христианской наложницы (Изабель де Солис, в исламе Сорайя). Вступив в заговор с кланом Абенсерагов, Аише удалось свергнуть Абу-ль Хасана Али (в 1482 г.) и посадить на престол Боабдиля. Любопытно, что почти за 20 лет до этого сам Абу-ль Хасан Али возглавлял заговор против своего отца и захватил мирскую власть в Гранаде при помощи всё того же клана Абенсераги.]

В Венеции на колокольне
Два ворковали голубка,
Белы как снег, в гнезде привольно —
На склоне майского денька.

Но всё, что видим – исчезает.
Всему приходит свой черед:
Цвет никнет, птица улетает,
Растает жемчуг, храм падёт.

В природе каждая частица
Уходит в тигель Бытия,
Чтоб в новых формах воплотиться,
Тебе покорных, Судия!

Их медленны метаморфозы:
Оживший мрамор плотью стал,
Губ алые раскрылись розы,
Взор влагой снова заблистал.

И снова голуби воркуют
В гнезде влюблённых двух сердец,
А зубки жемчуга воруют
И прячут в нежный свой ларец.

Здесь зарождаются приливы
Той страсти сладостно-немой,
Когда в сомненье горделивом
Душа себя узрит в другой.

Послушный зову аромата,
Лучом ли, цветом ли влеком,
Здесь к атому стремится атом—
Пчелой, жужжащей над цветком.

И грёзы вспомнятся фронтона—
Над морем, словно облака.
И у фонтана, ночью тёмной,
Признанья робкие цветка.

И поцелуи на рассвете,
И шелест голубиных крыл,
Попав в невидимые сети,
Молекул рой соединил.

Как будто заново родившись,
Ушедшей юности весна,
Цветком душистым распустившись,
От долгого восстала сна.

Её улыбка вновь сияет
Жемчужин влажных белизной.
Холодный мрамор оживает,
Став телом девы молодой.

Своей подруги голос нежный,
Как эхо в сумерках, найдёт
Под сводом голубь белоснежный
И к ней, воркуя, припадёт.

Вы… пред которой я сгораю!..
Голубка ль, резвая ль волна,
Розарий ли в цветенье мая?..
В чём наша страсть отражена?.

    Lemerre, 1890,Poеsies [Thеophile Gautier], vol. III, (p.4)



Слепой


Там, где кончается предместье,
Растерян, словно днём – сова,
Свой флажолет[13 - Флажолет (франц. flageolet) – по своему устройству близкая к свирели старофранцузская разновидность деревянной флейты (продольной) с клювообразной головкой и шестью отверстиями (изначально четыре на лицевой и два на тыльной сторонах). По времени создания (конец XVI века) является предшественницей флейты-пикколо. Применялся Ф. в основном в любительском музицировании и для исполнения танцевальных произведений. С конца XVIII века стал более часто применяться композиторами в симфоническом и оперном оркестрах (примерно с 1782 г. – зингшпиль «Похищения из сераля» В.-А. Моцарта).], топчась на месте,
Он достаёт из рукава.

Не попадая в такт, играет
Всё тот же старенький мотив.
Пёс-поводырь у ног зевает,
Понуро морду опустив.

Словно за каменной стеною —
Один во мраке – слышит он
Как жизнь снаружи, за волною
Волна, гудит со всех сторон.

Какие мрачные химеры
В сознанье мутном восстают!
Что на стенах своей пещеры
Напишет разум-резолют[14 - Резолют (уст.) – то же, что резолютный, от франц. rеsolution, решимость, смелость, твердость, предприимчивость (см. Резолютный в Словаре галлицизмов). Любопытно, что в латинском языке прил. resolutus имеет совершенно противоположное значение, а именно: изнеженный, расслабленный.]!

Венециянец полоумный
Не так ли – в каменном мешке—
Царапает свой бред безумный,
Томясь у ночи на крючке!

Должно быть лишь на смертном ложе,
Когда загасит пламя смерть,
Душа сей мрак покинуть сможет
И к свету вечному взлететь!

    Op.cit., pp. 66—67



О чём говорят ласточки

Осенняя песня


Уже увядшими листами
Пестрит желтеющий газон.
И поутру, и вечерами —
Как воздух свеж! Как ясен он!

Увы! Запас конечный лета —
Наш сад хранит ещё цветы:
Кокарды георгин воздеты,
И токи[15 - Ток (головной), мн. ч. токи (франц. toque) – женский головной убор без полей, округлой формы.] бархатцев желты.

Гроза. В бассейне пузырится,
Вскипая яростно, вода.
Щебечут ласточки: «Сестрицы!
Зима уж близко, холода!»

Их сотни в вереницах длинных.
Собрались в путь. Им нет числа.
Одна – другой: «Тот раз в Афинах
Погода ясная была.

Я каждый год туда летаю.
Там строю в Парфеноне дом:
Под крышей гнёздышко свиваю—
В дыре, проделанной ядром.»

«А я, – другая отвечает, —
Зимую в Смирне – в небольшом
Кафе. Хаджи перебирают
Свои там чётки день за днем.

То вылетаю, то обратно
Лечу туда, где белый дым
Кальянов стелется. Приятно
Тюрбан задеть крылом своим.»

Но тут ещё одна: “ В Бальбеке,
В триглифе[16 - Триглиф (лат. triglyphus) – часть антаблемента античных колонн дорического ордена, прямоугольная плита с тремя вертикальными врезками-желобками. Вместе с метопами образуют фриз.] щелистом, приют
Я свой нашла. Пусты сусеки:
Птенцы, разинув рты, зовут!»

Четвёртая: «Мой адрес прежний —
Родос. Обитель шевалье:
Там и сытней и безмятежней
Дни пролетают в феврале.»

За ней ещё: “ Отяжелела —
Трудней становится взлетать:
Террас мальтийских камень белый
Придётся нынче обживать.»

Шестая: «Там, где минаретов
В лазури тают купола,
Из глины, солнцем разогретой,
Я зимний домик возвела.»

«Моё гнездо – за водопадом,
Где полноводный Нил течёт.
Там фараоновым нарядам
Всю зиму делаю учёт.»

Все вместе: «Завтра мы увидим
Равнины, горы и моря
Под нами – в первозданном виде,
И как рождается заря!»

Так щебетали над карнизом
Лепным подружки. В добрый путь!
Уж леса золотая риза
Вот-вот готова соскользнуть.

Ясны мне разговоры эти:
Поэт ведь с вольной птицей схож!
Увы! Невидимые сети, —
Как в них ни бейся, – не порвёшь!

О, как бы я расправил крылья!
Как в песне Рюккерта парить
В лазури с ними без усилья!
К весне полет свой устремить!

    Op.cit., pp. 96—98



Шарль Леконт де Лиль / Charles Leconte de Lisle (1818 – 1894)





Экклезиаст


И рек Экклезиаст: быть лучше псом живым,
Чем мертвым львом.[17 - Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву. (Книга Екклезиаста, или Проповедника, гл. 9, Синодальный перевод, 1876 г.)] Конечно, не считая
Еды и пития, здесь всё – лишь мрак и дым:
Небытия полна могилы тьма густая.

Античных в тишине ночей, всегда томим
Тревогою, на троне восседая, —
Резном, слоновой кости, – недвижим,
Он вдаль глядел, как будто вспоминая.

Любимец солнца прежде, он теперь стонал:
И смерть есть ложь! Счастлив, кто – как в провал,
Как в бездну – смертию мгновенно увлечен!

Навеки, навсегда! От ужаса немея,
Бессмертия страшась, как от вина хмелея,
Я вечной Жизни вой здесь слушать обречён.

    Po?mes barbares, Librairie Alphonse Lemerre, s. d. (1889?), Cuvres de Leconte de Lisle (p. 37)



Шарль Бодлер / Charles Baudelaire (1821 – 1867)





Читателю


Заблуждения, скаредность, глупость, грехи
Наши движут тела, занимают умы.
Словно нищие – вшей, нашей совести мы
Угрызения кормим, сердцами глухи.

Покаяния наши безвольны, слабы.
Откупиться дерзаем, обеты поправ.
И по скользкой дорожке несёмся стремглав,
Грязь слезами не смыв, наслаждений рабы.

Сатана к изголовью приник – Трисмегист—
И качает наш дух, зачарованный Им:
Исчезает в плавильне Его, словно дым,
Драгоценный металл нашей воли – лучист!

Словно куклы на нитках, подвластны Ему!
Гнусных манит вещей нас пленяющий вид.
Каждый день шаг за шагом спускаясь в Аид,
Мы бесстрашно идём сквозь зловонную тьму.

Словно хахаль бедовый, подружки своей
Истерзавший лобзаньем античную грудь —
Плод запретный сорвав, не стыдимся ничуть:
Плотью спелой упившись, сжимаем сильней!

На пирушку собрался бесовский народ —
В головах наших – сонмом гельминтов киша!
Как пловец изнуренный, глубоко дыша,
Гибнем в мутном потоке нахлынувших вод!

Преступлений кровавых, ласкающих взор, —
Нет, не вспыхнет узор по банальной канве
Наших жалких судеб – как цветы на траве!
Блеск кинжала, пожар – не про нас разговор!

В своем гнусном зверинце пороки снуют:
Морды тычут шакальи, визжа и рыча.
Стонут, воют, скулят, извиваясь, урча,
Рвут на части когтями и кровью плюют.

Есть же там, среди монстров вопящих, один —
Безобразней и злей и грязнее других:
Угольком своей трубки мерцая, притих —
Властелин эшафотов и мрачных руин!

Скука – имя его! Он одним лишь зевком
Целый мир проглотил бы без звука, шутя!
Ты ведь знаешь его, мой читатель, хотя
Лицемерно молчишь, став моим двойником!

    Из книги «Цветы зла»/ Les Fleurs du mal,
    Poulet-Malassis et de Broise, 1857 (p. 5—7)



Соответствия


Природа – это храм, где, в час иной,
Слышны колонн оживших сбивчивые речи:
Здесь символов леса встают навстречу,
Следя за нами в тишине ночной.

Так эхо в сумерках сливается с другим,
Далеким, отзвуком, когда луна восходит
На небосвод, так краски колобродят,
И звуки вторят запахам цветным:

Повеет зеленью от утренних лугов, —
Гобой о свежести вздохнет душистой – в детстве…
– Но есть иные: жарких ласк альков,

Где мускус торжествующий в соседстве
С куреньями жрецов свой гимн поют.
И обмирающий над бездной дух влекут.

    Op.cit., pp. 19—20



Маяки


Рубенс, – волны забвенья, сад упоительной лени.
Девы нагой безмятежность не знает стыда.
Здесь нахлынувшей жизни внезапных поток изменений
Бесконечен – как воздух над морем и в море вода.

Леонардо да Винчи, – в своём зазеркалье туманном,
В заточении вечном среди сосен и льда,
С чуть заметной улыбкой о чем-то сказать – несказанном —
Ликов ангельских вдруг промелькнёт череда.

Рембрандт, – дом призренья печальный, где шепчутся стены,
Не стесняясь распятья в холодом луче.
Стон мольбы, исходящий от смрадного тлена.
Безутешной молитвы журчащий ручей.

Микеланджело, – выси туманные зыбки,
Здесь легко перепутать Геракла с Христом.
Разрывающих саван, могучих и гибких,
Пальцев хруст. Близкой ночи фантом.

Фавн с улыбкой бесстыдной или боксер разъярённый?
Сердце вот-вот разорвется от гордости в теле тщедушном —
Ты и в трущобах след красоты оскорблённой
Вечно искал, Пюже, меланхолик желтушный.

Ватто, – вот карнавал пылающих сердец —
Подобных бабочкам в саду на свет летящим. —
Волшебной ночи близок ли конец
Безумцам невдомёк, возлюбленных кружащим.

Гойя, – кошмар из глубин преисподней!
Там выкидыш варят в бурлящем котле
На шабаше ведьмы. Там старая сводня
Для демонов тащит невинность в бордель.

Делакруа, – озеро цвета запекшейся крови.
Ангелов падших призрачный рой.
Где-то вдали – там закат всё багровей —
Вебер зовёт нас печальной трубой.

В юдоли скорбей вы – небес опиум.
Далёкое эхо в судеб лабиринтах.
Экстаз, богохульства, мольбы, Te deum,
Слёз вечный поток в полуночных молитвах!

Вы перекликаетесь, как часовые!
Ваш крик раздаётся назло всем штормам!
Всех сумрачных башен огни верховые!
Охотничий клич по осенним лесам!

Плачь, сердце, гори на ветру, пламенея —
На том берегу, в безвозвратной ночи!
Господь! Чем ещё доказать мы сумеем,
Что искры Твоей не погасли лучи?!

    Op.cit., pp. 23—25



Больная муза


Бедняжка муза, что с тобой, скажи?
В твоих очах ночных видений сонмы,
И вижу я – на ставшем вдруг чужим —
Лице твоём отражены, безмолвны,

Безумие и ужас: так из урн
Любовь и страх пролив в больную душу,
Над розой встал болотный дух Минтурн[18 - Минтурны (лат. Minturnae) – древнейший город авзонов (Ausones), сдавшийся римлянам без боя и ставший ок. 296 г. до н.э. римской colonia maritima. Располагался неподалеку от устья реки Лирис (Liris). Был известен в древности как место почитания нимфы Марики (Марции), матери баснословного царя Латина. Ей здесь были посвящены роща и храм. У Плутарха говорится о Минтурнских болотах (Paludes Minturnenses), в которых несколько дней скрывался, на закате своей карьеры, Гай Марий, римский полководец, триумфатор Югурты и Верцелл. Посланные Суллой конники извлекли Мария, «голого и облепленного грязью», и доставили в Минтурны для казни. История не сохранила имя варвара (одного из побежденных Марием кимвров), крикнувшего: «Я не могу убить Гая Мария!» После этого жители Минтурн освободили Мария и даже посадили его на корабль (см. Плутарх, Гай Марий, 35—40).],
Суккубом выползший на сказочную сушу.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=64200773) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



notes


Примечания





1


В кн: Западноевропейская поэзия XX века \ БВЛ, Серия третья, Т.152. – М., «Художественная литература», 1976




2


См.: Вяч. Ив. Иванов, К проблеме звукообраза у Пушкина




3


М. Волошин, Одилон Рэдон. – Впервые: «Весы», 1904, №4, С.1—4




4


М. Волошин, Александр Блок. Нечаянная радость. – Впервые: «Русь», 1907, №101, 11 апр.,С. 3




5


О. Мандельштам, О собеседнике. – Впервые: «Аполлон», 1913, №2, С.49—54




6


Посвящено Франсуазе Эмилии Зоммерфогель (SOMMERVOGEL), баронессе де Бульон, вдове барона Руфин де Бульон (Rufin de BOUGLON). От этого брака у неё было двое детей – Раймон, пехотный капитан, продолживший линию де Бульон, и Мари, которая умерла в 1856 году при родах, в России, будучи замужем за князем Сухово-Кобылиным. Баронессу называли Белый Ангел («l’Ange blanc») и она была дружна с д’Оревильи (они познакомились в 1851 году). В исправленном и дополненном издании 1918 г. стихотворение дано с посвящением A la baronne H. de B. Перепутал ли издатель (или сам Барбэ д'Оревильи) инициалы F и H случайно или никакой ошибки здесь нет и речь идет о другом адресате переводчику неизвестно.




7


Из глубины (лат.)




8


Дукс (лат. Dux, «вождь», «предводитель») – у древних германцев выбираемый во время военных действий предводитель войска, в Средние Века – крупный феодал, ленник короля, позднее – один из высших дворянских титулов Западной Европы, герцог.




9


Публий Вергилий Марон (70 —19 до н.э.)




10


«Лавр, тебя я сорву, вас, мирты, свяжу с ним теснее…» (Буколики, II.54)




11


В этом сонете Нерваль обращается к древним космогониям, смело трактуя мифы и наводя мосты между Египтом и Грецией. Хтонической божество Кибелу (Кибебу), культ которой пришел в Грецию из малоазийской области Фригия (территория совр. Турции), поэт отождествил с Венерой Анадиоменой (Выходящей из морской пены). В греческом пантеоне Кибела соответствовала Рее Матери-земле и Матери богов – Theiai Matrei) и перемещалась на золотой колеснице, а не в створке морской раковины. Гор (Хор) – египетское божество неба – солярный сокол (у Нерваля – орел), родившийся от Исиды и Осириса. Почитавшийся в египетских Фивах в образе змея Кнеф (греч. Кнуфис) является одной из ипостасей Гора (Солнца). У Нерваля ядром служит легенда о рождении Гора. Осирис был убит братом (Сет), Исида пеняет покойному за измену с женой брата Нефтидой, от которой родился «страж весов» в царстве мёртвых – Анубис. Причем Нефтида, чтобы сойтись с полюбившимся ей Осирисом приняла облик Исиды. Существует версия: Исида магией воскресила Осириса, чтобы зачать Гора, а потом скрывалась в зарослях папируса, охраняя младенца (до совершеннолетия) от кровожадного Сета.




12


В оригинале упоминается имя «последнего мавра», эмира Гранады конца Реконкисты, Боабдиля (1459 —1527/33). «Грозная вдова», его мать, Аиша аль Хорр, действительно сыграла ключевую роль в судьбе сына, вопреки воле своего мужа, Абу-ль Хасана Али (ум. 1485) из династии Насридов, желавшего отдать власть в Гранаде двум сыновьям своей христианской наложницы (Изабель де Солис, в исламе Сорайя). Вступив в заговор с кланом Абенсерагов, Аише удалось свергнуть Абу-ль Хасана Али (в 1482 г.) и посадить на престол Боабдиля. Любопытно, что почти за 20 лет до этого сам Абу-ль Хасан Али возглавлял заговор против своего отца и захватил мирскую власть в Гранаде при помощи всё того же клана Абенсераги.




13


Флажолет (франц. flageolet) – по своему устройству близкая к свирели старофранцузская разновидность деревянной флейты (продольной) с клювообразной головкой и шестью отверстиями (изначально четыре на лицевой и два на тыльной сторонах). По времени создания (конец XVI века) является предшественницей флейты-пикколо. Применялся Ф. в основном в любительском музицировании и для исполнения танцевальных произведений. С конца XVIII века стал более часто применяться композиторами в симфоническом и оперном оркестрах (примерно с 1782 г. – зингшпиль «Похищения из сераля» В.-А. Моцарта).




14


Резолют (уст.) – то же, что резолютный, от франц. rеsolution, решимость, смелость, твердость, предприимчивость (см. Резолютный в Словаре галлицизмов). Любопытно, что в латинском языке прил. resolutus имеет совершенно противоположное значение, а именно: изнеженный, расслабленный.




15


Ток (головной), мн. ч. токи (франц. toque) – женский головной убор без полей, округлой формы.




16


Триглиф (лат. triglyphus) – часть антаблемента античных колонн дорического ордена, прямоугольная плита с тремя вертикальными врезками-желобками. Вместе с метопами образуют фриз.




17


Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву. (Книга Екклезиаста, или Проповедника, гл. 9, Синодальный перевод, 1876 г.)




18


Минтурны (лат. Minturnae) – древнейший город авзонов (Ausones), сдавшийся римлянам без боя и ставший ок. 296 г. до н.э. римской colonia maritima. Располагался неподалеку от устья реки Лирис (Liris). Был известен в древности как место почитания нимфы Марики (Марции), матери баснословного царя Латина. Ей здесь были посвящены роща и храм. У Плутарха говорится о Минтурнских болотах (Paludes Minturnenses), в которых несколько дней скрывался, на закате своей карьеры, Гай Марий, римский полководец, триумфатор Югурты и Верцелл. Посланные Суллой конники извлекли Мария, «голого и облепленного грязью», и доставили в Минтурны для казни. История не сохранила имя варвара (одного из побежденных Марием кимвров), крикнувшего: «Я не могу убить Гая Мария!» После этого жители Минтурн освободили Мария и даже посадили его на корабль (см. Плутарх, Гай Марий, 35—40).



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация